— Таким образом, — продолжал он, — мы всю дорогу были сыты и пьяны, так что я даже масти в картах едва различал, но не успели мы опомниться и окончить пульку, как пришел приказ, и нас всех высадили из вагона. Какой-то капрал, я уже не помню, как его звали, стал кричать на своих людей, чтобы они пели: «И пусть сербы все узнают, что австрийцы побеждают!» Но кто-то сзади дал ему пинка ногой, и он шлепнулся на землю. Потом он стал кричать, чтобы составили ружья в козлы, поезд сейчас же повернул обратно и ушел пустым, но только, как водится, воспользовавшись суматохой, забрал с собой все наше продовольствие на целых два дня. А вот в таком расстоянии от нас, как отсюда до тех деревьев, начали уже разрываться шрапнели. Откуда-то появился верхом батальонный командир и созвал всех на военный совет, а потом является наш поручик Мачек, чех, детина с сажень ростом, бледный как смерть, и говорит по-немецки, что дальше ехать нельзя, что путь взорван и что сербы переправились через реку и обошли наш левый фланг, но что это еще далеко от нас. К нам, как говорят, двинуты подкрепления, и мы этих сербов еще вздуем. Никто не должен сдаваться в плен, если бы до этого дошло, потому что сербы отрезают у пленных уши и носы и выкалывают им глаза. И хотя тут по соседству разрываются шрапнели, но что нам нечего беспокоиться, что это просто пристреливается наша же артиллерия. Вдруг где-то за горами раздалось: та-та-та-та-та-та… И это, мол, тоже пустяки,— это пристреливаются наши же пулеметы! А потом мы услышали слева канонаду и залегли, а над нами пронеслись гранаты и подожгли станцию, стали посвистывать пульки, и издали донеслись залпы и ружейная трескотня. Поручик Мачек приказал разобрать ружья и зарядить их. Тогда дежурный пошел к нему и заявил, что это невозможно, потому что у нас нет патронов, и что ведь известно же, что нам должны быть выданы патроны только на следующем этапном пункте, гораздо ближе к фронту, и что поезд с боевыми припасами шел впереди нашего и, вероятно, попал уже в руки сербов. Поручик Мачек на несколько минут совсем остолбенел, а затем скомандовал: «Примкнуть штыки!», сам не зная для чего, — просто с отчаяния, чтобы что-нибудь делать. Мы еще немного постояли вот так, в боевой готовности, а потом поползли вдоль железнодорожного пути, потому что показался аэроплан и офицеры крикнули: «За прикрытия!» Потом-то, конечно, выяснилось, что это был наш, когда его сбила наша же артиллерия... Тогда мы опять поднялись на ноги, хотя и не было команды: «Встать!» С фланга к нам скакал какой-то кавалерист и еще издали кричал: «Где у вас тут батальонный?» Батальонный выехал ему навстречу, тот передал ему какую-то бумагу и ускакал вправо. Батальонный прочел ее еще по дороге, и вдруг словно сошел с ума, выхватил шашку, бросился к нам и заорал офицеров: «Назад, назад! Направление на ложбину, перебежка по одному!» И вот тут-то оно и пошло и пошло. Со всех сторон, словно только этого и ждали, в нас принялись шпарить. По левую руку было кукурузное поле, и там был сущий ад! Мы на четвереньках сползли в лощину, а ранцы так и побросали на этой проклятой железнодорожной насыпи. Поручику Мачеку пуля угодила откуда-то сбоку прямо в голову, так что он и охнуть не успел. Пока мы добирались до лощины, у нас так и валились убитые и раненые. Их пришлось оставить на произвол судьбы и бежать до самого вечера. Весь район был уже очищен нашими войсками, и мы застали там только разграбленный обоз. Наконец, мы добрались до какой-то станции, где были получены новые приказы: садиться в поезд и ехать обратно в штаб полка. Но мы не могли этого сделать, потому что весь штаб попал днем раньше в плен, о чем мы узнали только на другое утро. Ну, и остались мы тогда, словно сироты какие, и никто не хотел нас знать; тогда нас прикомандировали к 73-му полку, чтобы мы отправились с ним в тыл, чему мы, сами понимаете, немало обрадовались. Но сперва нам пришлось целые сутки шлепать по грязи, пока мы нашли этот 73-й полк. А потом...
Никто уже больше не слушал его, потому что Швейк и Ванек играли в шестьдесят шесть, повар-оккультист из офицерской кухни продолжал писать подробное письмо жене, начавшей в его отсутствий издавать новый теософский журнал, а Балоун задремал на скамейке, так что телефонисту Ходынскому оставалось только повторять: «да, я этого не забуду».
Он встал и начал поглядывать в карты играющих. — Хоть бы ты мне трубку набил, что ли, — добродушно заметил ему Швейк, — раз уж ты ничего не делаешь! Игра в шестьдесят шесть — дело серьезнее, чем вся эта война и ваш несчастный эпизод на сербской границе… Эх, и дурак же я! Вот маху-то дал! Подождать бы еще ходить с короля, а вот теперь у меня туз пропадает! Эх, дурак я, дурак!
Тем временем повар-оккультист закончил письмо и еще раз перечитал его, видимо довольный тем, что, памятуя о военной цензуре, так ловко составил его:
Дорогая моя женушка!
Когда ты получишь эти строки, я буду уже несколько дней находиться в поезде, потому что мы едем на фронт. Это меня не особенно радует, так как мне приходится здесь бездельничать. Для офицеров сейчас особо не готовят, а еду они получают на этапах. Мне очень хотелось приготовить для наших господ офицеров во время переезда через Венгрию гуляш по-сегедински, но, к сожалению, из этого ничего не вышло. Может быть, когда приедем в Галицию, мне удастся приготовить настоящий галицийский шолет, т. е. вареного гуся с ядрицей или рисом. Поверь мне, моя дорогая, что я изо всех сил стараюсь по возможности облегчить нашим господам офицерам их труды и заботы. Меня перевели из полка в маршевый батальон, потому что это было мое самое большое желание — обслуживать, хотя бы и самым скромным образом, офицерскую кухню на фронте. Помнишь, когда я был призван в действующую армию, ты пожелала мне, чтобы у меня оказались хорошие начальники? Ну, так вот, твое пожелание осуществилось, и мне не только не на что жаловаться, а наоборот, все офицеры — наши истинные друзья и благодетели, и в особенности со мною они обращаются как отцы родные. При первой возможности я сообщу тебе номер нашей полевой почты…