Полночь бьет, и в этот час
Рожь в мешках пустилась в пляс…
Гоп, гей-да! Гоп, гей-да!
И все женщины тогда…
И все хором подхватили:
Все тогда, все тогда,
Как случается всегда,
Не раз, а два целуют нас —
Слева раз и справа раз.
Гон, гей-да! Гоп, гей-да!
Гоп-гоп — да, да!
А затем ту же песню стали петь немцы по-немецки.
Это — старая солдатская песня, которую пели солдаты на всех языках еще во времена Наполеона. Сейчас она гремела-разливалась по пыльному шоссе на Турово в галицийской равнине, где во все стороны, до зеленых холмов на юге, поля были вытоптаны копытами лошадей и многими тысячами тяжелых солдатских сапог.
— В таком же роде мы изгадили как-то всю местность под Писеком, — заметил, оглянувшись вокруг, Швейк.— С нами был один из эрцгерцогов; это был такой справедливый господин, что, когда ему случалось проезжать со своим штабом по засеянному полю, его адъютант должен был немедленно производить оценку потравы. А один крестьянин, Пиха по фамилии, остался недоволен, отказался получить от казны восемнадцать крон вознаграждения за потраву пяти аров посевов и вздумал было судиться. Вот его, господин поручик, за это и посадили на полтора года — вот как! Ну, а мне, господин поручик, кажется, что он, собственно говоря, мог бы только радоваться тому, что его навестило в его владениях лицо императорской фамилии. Другой-то, кто поумнее, одел бы своих дочек во все белое, как к причастию, дал бы им в руки по букету, поставил бы их у себя на поле и велел бы приветствовать высокого гостя, как я читал про Индию, где подданные какого-то раджи должны бросаться под ноги слону, на котором тот едет.
— Что это вы за чушь городите, Швейк? — перебил его поручик Лукаш.
— Так что, господин поручик, дозвольте доложить, что я говорю о слоне, который нес на своей спине того раджу, о котором я читал.
— С этим нельзя не согласиться, Швейк, вы, действительно, умеете все совершенно верно объяснить, — сказал поручик Лукаш и поехал вперед. Там маршевая колонна уже начинала нарушать порядок движения; непривычная ходьба после долгого сиденья в вагонах и полное боевое снаряжение вызывали боль в руках и ногах, так что всякий старался устроиться, как можно удобнее. Ружья перекладывали с одного плеча на другое; большинство несло их вообще уже не на плече, а закинутыми на спину, словно грабли или вилы. Многие находили, что удобнее итти в канаве или по краю ее, где земля казалась мягче, чем на пыльном шоссе.
Почти все шагали, устало опустив голову, и испытывали жестокую жажду, потому что, хотя солнце уже и садилось, но все-таки стояла такая жара и духота, как в полдень, а между тем ни у кого во фляге не было ни капли воды. Это был первый такой переход, и тяжелое состояние неутоленной жажды, являвшееся первой ступенью к еще большим страданиям, все сильнее утомляло и расслабляло солдат. Они перестали петь и только рассуждали, пытаясь угадать, сколько осталось еще до Турова-Вольска, где, по их расчетам, они должны были расположиться на ночлег. Некоторые садились на минутку в канаву и, чтобы замаскировать усталость, расшнуровывали сапоги, производя на первый взгляд впечатление людей, у которых сбились портянки и которые стараются намотать их так, чтобы они не жали ног на долгом пути. Другие пускали длиннее или короче ружейный ремень или открывали вещевой мешак и плотнее укладывали его содержимое, стараясь уверить самих себя, что делают это лишь в целях более равномерного распределения груза, чтобы ремнями не оттягивало того или другого плеча. Когда к ним подъехал поручик Лукаш, они один за другим встали и доложили, что у них то-то и то-то жмет или мешает, — пока их не погнали дальше встрепенувшиеся при приближении начальства кадеты и взводные.
Проезжая верхом мимо усталых солдат, поручик Лукаш любезно предлагал им встать и итти, потому что до Туроза-Вольска, по его словам, было не больше трех километров.
Тем временем, благодаря непрестанной тряске на санитарной двуколке, подпоручик Дуб стал мало-помалу приходить в себя. Он еще не совсем очухался, но мог уже выпрямиться в своей двуколке и окликнуть людей из состава ротной канцелярии, которые шли налегке вокруг него, потому что все они, начиная с Балоуна и кончая Ходынским, сложили свои вещевые мешки в двуколку. Только Швейк бодро шагал да шагал с ранцем за спиной и с ружьем, висевшим у него по-драгунски на ремне через грудь, покуривая трубку и напевая какую-то веселую песенку. «Уж как шли мы к Яромиру. Пусть нам верят, иль не верят, — а пришли мы только к вечеру!»
Более чем на пятьсот шагов в обе стороны подымались на шоссе перед подпоручиком Дубом столбы пыли, в которых мелькали фигуры солдат. Подпоручик Дуб, которого снова охватил экстаз, высунулся из двуколки и стал во все легкие кричать:
— Солдаты! Тяжела ваша высокая задана! Утомительные переходы, недостаток в самом необходимом, всякого рода тяготы и невзгоды — все это предстоит вам! Но я вполне полагаюсь на вашу выносливость и на вашу твердую болю!
— Ишь, ревет, как бык, — пробормотал себе под нос Швейк.
— Для вас, солдаты, — продолжал подпоручик Дуб, — нет столь великих препятствий, которых вы не преодолели бы. Еще раз повторяю вам, солдаты: я веду вас не к легкой победе. Вам достанется крепкий орешек, но вы с ним справитесь! А история превознесет вас.
— Прямо тошно слушать, как он говорит, — снова буркнул Швейк.
И, словно услышав его, подпоручик перегнулся через край двуколки, и его начало рвать. Облегчившись, он еще раз крикнул: «Вперед, солдаты!» — повалился на вещевой мешок телеграфиста Ходынского и проспал до самого Турова-Вольска, где его, наконец, по приказанию поручика Лукаша подняли из двуколки и поставили на ноги. Но прошло довольно много времени, пока после долгой и затруднительной беседы с поручиком Лукашом подпоручик Дуб настолько оправился, что в конце концов мог заявить: